Дворник Феликс, в свою очередь, поведал следующее:

– Я, конечно, стараюсь теперь мести свой участок от киоска до парикмахерской по вечерам, потому что утром посещаю лекции по матлингвистике. Частенько на участке Шамиля встречал странную даму, похожую на мужчину. Однако дама была дамой, потому что интересовалась одним пожилым гражданином с собачкой. Как-то я спросил ее, не родственница ли она Шамилю, а она ответила, что тетя, Шарафетдинова Раиса из Перми, но не лингвист, и поэтому я с ней больше не разговаривал.

– Выходит, что панель от овощного киоска до парикмахерской подметалась дважды? – спросил Гена.

– Именно, – подтвердил участковый уполномоченный старший лейтенант Бородкин. – Повышенная чистота этого отрезка принципиально меня интересовала, но я относил это за счет возросшей сознательности Фельки и Шамиля в связи с поступлением в вузы. Дворник сейчас профессия очень дефицитная, и порой приходится пополнять кадры за счет интеллигенции с предоставлением служебных помещений, под жилье. Что касается аферистки, то ее, без сомнения, встречал, но принимал за чудака. В моем участке чудаков много, и, если каждого опрашивать, не хватит ни сил, ни здоровья.

Короче говоря, оказалось, что фальшивая дворничиха-лингвист Ксантина Ананьевна, она же Раиса Шарафетдинова, исчезла без следа. Исчезла, разумеется, с сундучком, который она изъяла у Питирима Кукк-Ушкина при помощи простого древнейшего акта, именуемого кражей.

В обескураженном молчании стояла на углу бульвара Профсоюзов группа порядочных людей в составе Гены Стратофонтова, его родителей, сестер Вертопраховых и Валентина Брюквина, капитана Рикошетникова, гардеробщика Кукк-Ушкина, дворников Шамиля и Феликса, участкового Бородкина и думала примерно одну и ту же думу.

Есть нечто для порядочных людей загадочное и непонятное в таком простейшем деле, как воровство. Для непорядочного человека (каких, к счастью, в среде человеческой меньшинство) нет ничего естественней и проще кражи – подошел и слямзил. Для порядочного же человека факт кражи кажется всегда каким-то немыслимым, почти нереальным событием. Как это так? Лежал предмет, вдруг кто-то подошел и слямзил? Некто, кто этот предмет имел и даже, может быть, любил, хочет его взять и вдруг обнаруживает его полное отсутствие. Какое поразительное острейшее недоумение, разочарование охватывает вдруг этого человека! Персона же, незаконным образом изъявшая, то есть слямзившая, предмет, конечно, даже и не думает об этом ужаснейшем чувстве, о странном чувстве утраты…

Таким или примерно таким размышлениям предалась на несколько минут группа порядочных людей, схваченных на углу бульвара Профсоюзов скрещением пронзительных невских ветров.

В робких сумерках гуляли буйные ветры, что бывает частенько в нашем городе, и под ударами этих ветров мимо наших героев прошел некто в черной хлопающей крылатке с длинным диккенсовским зонтом в сильной руке и в огромном черном же наваррском берете на суховатой голове, украшенной седоватыми бакенбардами и усами.

«Вот еще один чудак, – подумал участковый. – Задержать? Проверить? Нет, нельзя. Неэтично как-то получится. Идет себе чудак, никому не мешает, а я – с проверкой. В городе столько развелось чудаков, что не хватит ни сил, ни здоровья…»

Персона прошла мимо группы героев вполне независимо и безучастно, лишь только коснувшись группы сардоническим взглядом. Никто ей и вслед не посмотрел.

Никто, кроме Гены. Это последний почувствовал нечто странное, нечто похожее на прикосновение холодного кончика шпаги, странное чувство, прошедшее холодком вдоль всего позвоночника и заставившее даже сделать несколько шагов в сторону. Неотчетливая интуиция – так можно было бы назвать это чувство.

– Геннадий, ты куда? – строго спросили тут же сестры Вертопраховы.

– А вам-то что?! – вдруг заносчиво воскликнул наш мальчик и тут же взял себя в руки, подумав: «Что это я? Что это я так кричу? Ох, ломает, ломает меня переходный возраст…» – Я… собственно, я… я, собственно, на Крестовский к Юрию Игнатье-вичу… – пробормотал он. – Ведь надо же… ведь надо же… ведь надо же посоветоваться же!

– Ох уж! – сказали сестры, вздернув носики, и посмотрели на Валентина Брюквина, который тут же отвел в сторону ногу и завершил диалог своим постоянным: «Нет комментариев!»

Геннадий между тем перебежал перекресток и сел в трамвай дальнего следования, лишь краешком глаза заметив, как с передней площадки прыгнула в тот же трамвай черная крылатка. Никакой особой нужды в совете старого авиатора у мальчика не было. Ясно было и без всяких советов, что следующим шагом группы порядочных людей должен быть шаг в «Интурист» для наведения справок о заморском коллекционере. Гена прекрасно это понимал и вполне был уверен, что именно в «Интурист» сейчас и направятся оставшиеся. Что же толкнуло его в трамвай, следующий на Крестовский? Черная хлопающая под ветром крылатка, прошедшая мимо них, ее беглый сардонический взгляд? Но какая же связь между этой крылаткой и авиатором Четверкиным? Не менее двадцати трамвайных пролетов отделяет Исаакиевскую площадь от Крестовского и почему бы этой крылатке не сойти на одной из двадцати остановок, не войти в какой-нибудь свой старый дом, в какую-нибудь свою старую квартиру, не зажечь какой-нибудь свой старый камин, не сесть рядом, завернувшись в какой-нибудь старый плед, и не раскрыть какую-нибудь свою старую книгу, почему бы нет? И все же именно черная крылатка побудила Гену броситься к трамваю, именно мгновенное настроение, возникшее на ветряном перекрестке в связи с появлением там хлопающей крылатки, именно особое настроение этой минуты толкнуло мальчика на нелогичный шаг.

Впрочем, в трамвае мальчик и думать забыл о черной крылатке, которая сидела на несколько рядов впереди и читала газету «Утренняя звезда» на английском языке. Мальчик думал одновременно о многом, мысли его прыгали с предмета на предмет: с радиосигналов из Микронезии на сестер Вертопраховых с их заносчивостью, с универсальной еды Питирима Кукк-Ушкина на предстоящую годовую контрольную по алгебре, с предстоящей поездки на Большие Эмпиреи на свой переходный возраст… Все не совсем ясные ощущения он относил теперь за счет своего переходного возраста, о котором слышал столько тактично приглушенных разговоров в своей семье. Вот и сейчас его снедало какое-то неясное беспокойство, и он думал: «Ох, ломает, ломает меня переходный возраст…» О сундучке, в котором что-то стучит, о пропавшем сундучке он, конечно, тоже думал, но, как ни странно, без особого беспокойства. Сундучок был конечной целью его нового приключения, а цель все-таки, даже удаляясь, даже порой исчезая, остается целью. Цель остается целью, здесь все в порядке. Что же беспокоило его сейчас и почему ему так безотлагательно захотелось увидеть Юрия Игнатьевича?

Подойдя к этой мысли, он вдруг обнаружил себя в полном одиночестве. Пустой, ярко освещенный вагон подходил к последней остановке.

Гена выпрыгнул в темноту, послушал с неизвестным ранее волнением (переходный возраст!), как скрипят и трепещут листвой огромные деревья Приморского Парка Победы, и зашагал к дому Четверкина.

Он застал своего нового старого друга в воротах. Авиатор выходил из сада с двумя плетеными корзинками в руках. В корзинках были банки моторного масла.

– Привет, дружище Геннадий! – бодро сказал старик. – Собираюсь сменить масло в аппарате. Не хотите ли сопутствовать?

Геннадий взял у него одну из корзин, и они пошли к ангару по пустынной, шумящей на ветру аллее.

– Есть ли новости из мирового эфира или от четырех львов с золотыми крыльями? – спросил авиатор.

– Есть, и пребольшие, – ответил Геннадий и стал рассказывать Юрию Игнатьевичу обо всех событиях прошедшего дня.

Четверкин внимал мальчику, стараясь не пропустить мимо ушей ни одного слова, как вдруг ахнул и схватился рукой за трепещущую в сумерках молодую осинку.

Двери ангара были открыты, и там в глубине блуждал огонек карманного фонарика.

– Воры! – вскричал авиатор. – Держи! – и ринулся вперед, забыв обо всем, и об опасности в первую очередь.